Его пальцы скользнули по моей спине, заставляя кожу покрыться мурашками. В комнате пахло дорогим коньяком и его одеколоном. Я стояла на коленях на прохладной шелковой простыне, а он, сидя на краю кровати, медленно выкладывал купюры на тумбочку. Шуршание бумаги звучало громче любого стука сердца.
«Ты уверена?» — его голос был низким, без давления. Просто констатация факта.
Я кивнула, не в силах вымолвить слова. Уверена? Нет. Но счет за мамину операцию лежал в сумке, тяжелый, как камень. А эти деньги — легкие, почти невесомые бумажки — были его решением.
Он нанес прохладный лубрикант, и я вздрогнула. Стыд обжигал щеки, но глубже, внизу живота, пульсировало другое — грязное, животное возбуждение от этой сделки, от его властных рук, от собственной покорности.
«Расслабься», — прошептал он, направляя себя. Первый нажим был тупым, непривычным, граничащим с болью. Я вскрикнула, впиваясь пальцами в шелк. А потом — медленное, неумолимое погружение, заполнение, от которого перехватило дыхание. Боль смешалась с неожиданной остротой, с чувством полной, почти унизительной принадлежности. Каждый его плавный толчок отзывался эхом во всем моем теле, заставляя забыть, где кончается отвращение и начинается наслаждение. Шуршание купюр в тишине комнаты теперь звучало как приговор и награда одновременно.